Ну а мой «образ» позволяет не лгать.
— Конечно, одессит. Вместе с Галиной в одной школе учились.
— И воевали в Одессе?
— Оба. Вместе были в оккупации. В партизанском подполье.
— Страшно было?
— На войне везде страшно.
— Верно, — соглашается он. — В плену тоже было горше горького. А что сильнее — страх перед смертью в открытом бою или ежедневный поединок с гестапо?
Если Сахаров — это Пауль, то он допускает просчет. Подлинный Сахаров не должен был бы интересоваться чужой и безразличной ему Одессой, да еще в далекие оккупационные годы. Тогда ему, Сахарову, как говорит он сейчас, самому было несладко, и обмениваться воспоминаниями такой Сахаров едва ли бы стал. Тут Пауль из «образа» вышел.
И я с готовностью подымаю перчатку.
— Страх смерти на войне дело привычное. О нем забываешь, в подполье тем более. Нет ни бомбежек, ни артобстрела. Поединок с гестапо, конечно, не игра в очко, но мы выигрывали и такие поединки. Да и не раз.
Я посмотрел на Галку — она порывалась что-то сказать, но не сказала. И Сахаров перехватил этот взгляд. Он снова «в образе», задумчивый и незаинтересованный. Понял ли он свой актерский просчет, или настолько убежден в своей неразоблачимости, что ничего и никого не боится? Это совсем в духе Пауля. Игрок всегда игрок — врожденное свойство характера не заслонишь никакой маской.
Похоже, что он играет наверняка. Узнал, но не боится, хорошо замаскирован и может поиграть со мной в кошки-мышки. Пока мои данные — воспоминания, ощущения, приметы, предположения — все это, как говорит Галка, не для прокуратуры. Акул не ловят на удочку — нужен гарпун.
Может быть, мне даст его Одесса или Москва?
Долго ждать не приходится. К столу подходит официантка и, нагнувшись ко мне, тихо спрашивает:
— Вы товарищ Гриднев Александр Романович?
— Так точно.
— Капитан вас просит подняться к нему на мостик.
— Интересно, зачем это вы ему понадобились? — неожиданно любопытствует Сахаров.
Я мгновенно импровизирую:
— Так ведь это наш старый одесский знакомый. С его помощью мы и получили эту каюту. Ведь билеты на круиз давно распроданы.
— Я знаю, — тянет Сахаров. — А как зовут вашего капитана?
— Невельский Борис Арсентьевич. Старинная родовая фамилия русских мореплавателей и землепроходцев.
Хорошо, что я предусмотрительно узнал имя и отчество капитана. Но с какой стати Сахаров спросил меня об этом? Проверить? Поймать на сымпровизированной выдумке? Пожалуй, когда я уйду, он с пристрастием допросит Галку. Ничего, она вывернется.
Я подымаюсь на капитанскую палубу, припоминая все сказанное за столом. Ничего особенного. Мелочи, нюансы. Например, демонстративное подчеркивание своего незнания Одессы, его интерес к нашим переживаниям в одесском подполье, но, может быть, мне только это показалось. Ладно, подождем.
Капитан выходит навстречу мне к верхнему трапу.
— Скорее в радиорубку, — торопит он. — Вас уже ждут.
Меня действительно ждет у радиотелефона в Одессе Евсей Руженко.
— Долго же ты добирался из ресторана. Минут десять жду, — ворчит он.
— Да, но, сам понимаешь, я не хотел показать Сахарову, что спешу к телефону. Тем более это его, кажется, заинтересовало.
— Сахаров — это воскресший Гетцке?
— Есть такая думка.
— Подтверждается думка. Донесением Тележникова секретарю подпольного райкома.
— Какого Тележникова?
— Ты же в его группе был. Седого не помнишь?
— Седого забыть нельзя. Забыл, что он Тележников. Старею. Так о чем донесение?
— О двух гранатах. Не наша граната убила Гетцке.
— Я это знаю.
— Тележников уверен, что нам вместо Гетцке подсунули другого.
— Это я тоже знаю. Меня интересует его досье.
— Досье нет. Или его вообще не было, или его изъяли заранее, еще до отступления.
— Я так и предполагал. Что же удалось узнать?
— Мало. Нет ни его фото, ни образцов почерка. Ни одной его записки, ни одного документа, им подписанного. Со свидетелями его деятельности тоже не блеск. Никто из попавших к нему в лапы не уцелел. Хозяйка квартиры, где он жил, бесследно исчезла во время отступления последних немецких частей из Одессы. Осталась в живых лишь ее дочь, находившаяся в то время у родственников в Лузановке. Ей было тогда десять лет, и многого она, естественно, не запомнила. Помнит красивого офицера, хорошо говорившего по-русски, нигде не сорившего и даже пепел от сигарет никогда не ронявшего на пол. Вот ее собственные слова: «Он курил только безмундштучные сигареты, курил медленно, любуясь столбиком пепла. Как-то подозвал меня и сказал: „Смотри, девочка, как умирает сигарета. Словно человек. Остается труп, прах, который рассыплется“. Иногда он с мамой раскладывал пасьянсы и даже научил ее какому-то особенному, не помню названия. Кажется, по имени какого-то короля или Бисмарка».
— А еще? — нажимаю я.
— Еще Тимчук.
— Тимчука оставь. Я уже говорил с ним в Одессе.
— Он добавляет одну деталь, о которой тебе не рассказывал. В минуты раздражения или недовольства чем-либо Гетцке кусал ногти. Точнее, один только ноготь. На мизинце левой руки он всегда был обкусан.
— Это все?
— Скажешь, мало за одни сутки? Но мы еще кое-что выловили. Мать Гетцке, Мария Сергеевна Волошина, до сих пор живет в Одессе. Говорит следующее: «Павлик и в детстве кусал мизинец, я корила его, даже по рукам била — не отучила. Осталась эта привычка у него и когда он вернулся сюда уже в роли немецкого офицера. Я уже не делала ему замечаний: он был совсем, совсем чужой, даже не русский. Друзей у него не было, девушек его я не знаю. Хотя, правда, он рассказывал мне об одной, дочери какого-то виноторговца в Берлине. Имя ее Герта Циммер, я запомнила точно: очень уж смешная фамилия. Павлик говорил, что даже хотел жениться на ней, но немецкая мачеха его, баронесса, не дала согласия на брак, пригрозив, что лишит наследства». Пока все.